С последним караваном привезли много питьевой воды. Очень кстати, потому что тёмная, плохо пахнущая жидкость, плескавшаяся на дне пыльных баков, уже давно вызывала рвотный рефлекс. Он с наслаждением пил, запрокинув голову далеко назад, ощущая, как с каждым глотком возвращаются силы. Осушив, наверное, полканистры, он повернулся и посмотрел на неё. Она сидела на своём месте, под зонтиком, и медленно, не торопясь, пила из стакана. Налетевший порыв ветра растрепал её волосы, она поправляла их, недовольно морщась, передёргивая плечами. Взгляд её был устремлён куда-тот вдаль, поверх палаток, в бескрайнюю ширь пустыни. Он залюбовался ею – снова. Её грацией, посадкой её головы, уверенностью, с которой она держала себя. И красотой. Красотой, в которую он иногда отказывался верить. Красотой, которая здесь, вдали от цивилизации, в забытом богом уголке, среди песков и палаток, казалась совсем нереальной, словно придуманной. Она была великолепна – до такой степени, что порою захватывало дух, до такой степени, что ему становилось её жалко… Её красно-жёлтый зонт разительно выделялся на фоне серо-бежевых тонов, царивших здесь. Она сидела на складном стульчике неподвижно, задумавшись, не обращая уже больше внимания на ветер, позволяя ему сбивать причёску и платье, она погружалась в свои такие далёкие – для него – миры. Перед ней стоял мольберт, но она не прикасалась к нему сейчас. Она могла сидеть так много часов, задумавшись, окаменев, ничего не ощущая, потом пробуждалась, обращала вдруг внимание на дискомфорт, уходила на какое-то время в тень растянутых неподалёку тентов, но снова возвращалась и начинала рисовать. Держа в руке кисть, прищурившись, наносила на холст скупые, бисерные мазки, из которых совершенно непостижимым образом вырастало потом нечто цельное, гармоничное, такое похожее и такое непохожее на то, что видел здесь он, но настолько полное духом этих мест, даже местным воздухом, будто сама пустыня открывала ей свои тайны. Он немного ревновал. Он уже много лет ездил в такие экспедиции, в жаркие, переполненные солнцем страны, проводил дни и ночи, просеивая песок и по мельчайшим деталям собирая и восстанавливая историю давно ушедших и никому, казалось, не интересных цивилизаций, но до сих пор, как ни старался, ему не удавалось ухватить суть, прочувствовать нерв этих мест. А она смогла сразу, с наскока, с первого своего приезда в пустыню, легко, непринуждённо, так, как будто это было само собой разумеющимся… Однако, несмотря на лёгкую обиду, он не мог ею не восхищаться. Она была создана для восхищения. Даже его коллеги, в большинстве своём молчаливые, серьёзные и вечно занятые люди, невольно поддавались её обаянию. Когда она изъявила желание ехать сюда вместе с ним, он даже хотел сопротивляться, отговорить её. Никто из них никогда не привозил с собой женщин, это было негласное, но неуклонно соблюдавшееся правило. И не только потому, что женщине здесь было не место, а потому ещё, что среди одних мужчин она непременно устроила бы разлад. Поэтому он противился, несмотря на всю свою любовь к ней, – но что же он мог сделать? Её нельзя было переубедить. Если она что-то решала, то ничего не помогало, она всё равно делала по-своему. Она не кричала, не настаивала, даже не просила – просто смотрела своими большими задумчивыми глазами, что-то говорила мимолётом, рассеянно улыбалась – и спорить уже было бесполезно. Вот таким образом он и нарушил одно из главных правил своей группы. Правда теперь, спустя всего неделю, вряд ли бы кто поставил ему это в вину. Она сумела очаровать всех – не прикладывая при этом никаких усилий. Прежде всего тем, что никому не мешала. Худшее, что может делать женщина, попав в компанию незнакомых людей, занятых незнакомым ей делом, – это пытаться во всём разобраться. Эти попытки будут только вызывать раздражение и конфликты. Тут же не было ничего подобного. Почти весь день она сидела под своим красно-жёлтым зонтом и рисовала, поражая своей выносливостью даже видавших виды археологов, которые бегали в тень тентов каждые полтора часа, или же, уже под вечер, прогуливалась по пустыне, заходя иногда далеко, так что он даже начинал волноваться, и всегда возвращаясь напоённой и ещё более задумчивой. Они познакомились всего восемь месяцев назад – но ему казалось, что с тех пор прошло много лет. Он тогда приехал в столицу после долгой экспедиции, и друзья, желая немного развлечь и просветить его, настояли на посещении художественной галереи. Его нельзя было назвать поклонником искусства, тем более искусства современного. Он был археологом по складу души, а не только по профессии, и во всём этом нагромождении форм, цветов и идей не видел ничего прекрасного. Он нехотя бродил по коридорам, от картины к картине, от скульптуры к скульптуре, невыносимо скучал и страшно жалел, что вообще вернулся в этот город. И вдруг, когда он стоял перед очередным полотном, изображавшим нечто совершенно фантасмагорическое и бессмысленное, он услышал за своей спиной голос – и такого чистого, приятного голоса он, показалось в тот момент, не слышал ещё никогда: – Зачем же вы смотрите на то, что вам не нравится? Он обернулся и впервые увидел её. Ничего не запомнилось ему от той первой встречи, кроме её лица, удивительно красивого лица, и глаз – насмешливых, искрящихся, но в то же время неизбывно задумчивых. Он, наверное, что-то ответил, у них завязался какой-то разговор, но ничто не сохранилось в его памяти, кроме её образа… Это был бурный роман, но бурный не в чувствах, не в поступках; он был бурным в мыслях – иначе он не мог это выразить. Он думал о ней, думал непрестанно, как будто заворожённый, приговорённый к этой сладкой муке мысли, думал, когда был с ней, думал, когда был один, думал, не в силах оторваться. Он никогда не встречал таких женщин, он, собственно, почти и не встречал женщин, и то, что происходило, было для него абсолютно непривычно. Она проникла в его плоть и кровь, стала им самим – до такой степени, что он взял её с собою сюда, в свой мир, куда никого и никогда бы не пустил ещё несколько месяцев назад. Он никак не мог понять, почему она приехала сюда. Между ними никогда не было разговора о чувствах: его страшило такое объяснение, ей, казалось, всё было понятно без слов. Но она была здесь, и теперь он понимал, насколько же это было хорошо, насколько вообще женщина может сделать так, что всё вокруг будет казаться хорошим и красивым. Временами, посреди дня, он поднимал красные, слезящиеся от песка глаза и смотрел на неё издалека, на её мольберт, на её зонт, на всю её фигуру; в такие минуты ему хотелось кричать от радости и счастья, и он сдерживался лишь усилием воли, из опасения, что коллеги могут его неправильно понять, хотя втайне подозревал в них те же желания. Однако самым любимым его временем были те часы перед сном, когда они, после совместного ужина, где она, словно выйдя из роли молчальницы, шутила и смеялась, приводя в настоящий восторг всю группу, – когда после этого скромного, походного, но невыразимо чудесного ужина, они уходили в свою палатку. Воды было мало, её приходилось беречь, помыть можно было только лицо и руки, поэтому, перед тем как ложиться спать, они каждый раз выполняли ритуал очищения всего тела от песка. Гонимый ветрами, песок поднимался вверх, залеплял глаза, пробирался под одежду, скапливался во всех закутках, и вычистить его, не раздеваясь, было совершенно невозможно. И поэтому, стоя друг перед другом, поворачиваясь то спиной, то боком, они счищали песок слегка смоченными водой ладонями, медленно, внимательно, стараясь не пропустить ни одной песчинки, которая потом помешала бы спокойно спать. Блаженство! Он никогда бы не мог представить, что эта процедура, так надоевшая ему за многие годы, может быть столь чудесной. Да, разумеется, раньше ему не доводилось делать этого с женщиной, раньше бы он сгорел от стыда при одной мысли о такой возможности, да, она была красива, без одежды тем более, но всё-таки дело было не только в этом. У неё были удивительные руки, по-художнически чувствительные, мягкие, они невыразимо приятно и необычайно деликатно скользили по его телу, счищали песок и доставляли ему совершенно неведомые ощущения. Но самым главным, самым притягательным для него было то обстоятельство, что она относилась к очищению песка с абсолютной, непредсказуемой в ней серьёзностью, нисколько не стесняясь и не делая попыток перейти к чему-либо другому. Ночью было холодно, до дрожи в костях, и, лёжа рядом с ней под жарким верблюжьим одеялом, он иногда украдкой, словно стыдясь, возносил благодарность небесам за то, что ему дано такое счастье – быть рядом с этой женщиной… – Здесь удивительные закаты. Каждый раз что-нибудь новое! Он посмотрел на неё, не поворачивая головы. От напряжения дневного труда мыщцы шеи болели со страшной силой. Мельчайшие песчинки впивались в распухшую от пота кожу, саднили, но ему сейчас не хотелось их счищать. Сегодня после ужина они не пошли в палатку, решив немного понаблюдать за вечерней пустыней, сидя у задней стены импровизированной столовой. Сидел, впрочем, только он один, она же, словно и не было позади измождающего жаркого дня, который она провела под своим неизменным зонтом в работе над новой, очень увлекавшей её картиной, – она ходила взад-вперёд, сняв сандалии, босиком, улыбаясь и иногда говоря что-нибудь неожиданное и ставившее его в тупик. – Да, конечно, – пробормотал он. С ней было трудно говорить, мысль её так быстро неслась вперёд, перескакивая через идеи, связки, сцепки, что порою он просто предпочитал отмалчиваться. – Ты разве никогда не обращал внимания? Переходы бордового невероятны. И даже зелёный – где ты такое увидишь? Она засмеялась, видя его озадаченное лицо – лицо уставшего археолога, который напрасно силится проникнуть в некую недоступную для него область. – Милая, я… – он осёкся, как осекался каждый раз, называя её милой. Почему-то у него было стойкое ощущение, что это слово ей не подходит, хотя все вокруг и называли её так. Но когда он пытался придумать что-нибудь другое, ничего не выходило. – Я ведь привык смотреть вниз, а не в небо, – произнёс он наконец и сам уже почувствовал, как глупо это звучит. – Да, ты ищешь звёзды под ногами! – рассмеялась она и побежала куда-то вперёд, в сторону дальних барханов. Она бегала легко, красиво, наблюдать за ней было интересно. Уже опускалась ночная прохлада, вечерело и темнело, но ей, казалось, всё это было неважно, она бегала по песку, разбрасывая кудри в разные стороны, и была сейчас совсем не похожа на ту погружённую в себя, сосредоточенную художницу, которой она представала днём. Она вся была загадкой, и каждый раз – новой загадкой. Он смотрел на неё, откинувшись назад, смотрел, как медленно расплываются в надвигающейся мгле контуры её стремительной фигуры. И внутри, где-то глубоко, может быть, в самом сердце, ощущал сладкое, мучительно сладкое чувство… Он любил её – да, это было ему понятно, он был почти уверен, что будет любить её всегда. Но она – могла ли она любить его? Снова и снова возвращался он к этому вопросу, снова и снова не решался заговорить об этом с ней. Могла ли она быть рядом с ним всегда? Его, человека, прикасавшегося к вечным или почти вечным вещам, не пугало слово “всегда”. Однако он знал – и понимал – что счастье, то счастье, которое волнами накатывало на него сейчас, вечным не бывает. Она, такая лёгкая и сложная, такая многогранная и серьёзная, очаровательная и очаровывающая, не могла быть с ним всегда. Ему порою казалось это даже очевидным. И именно ощущение, что когда-нибудь она не останется с ним, что когда-нибудь её уже не будет рядом, – именно это ощущение наполняло сладкой болью его грудь, заставляло глубже вдыхать холодный воздух, ещё пристальнее, с ещё большим желанием вобрать в себя и запомнить эти мгновения, смотреть на неё… Может быть, он ошибался, может быть, такого бы и не случилось. Однако удивительным образом его счастье, сиюминутное и такое полное счастье основывалось именно на внутренней уверенности, что оно не сможет продлиться долго. Он не разбирался во всём этом, ему хотелось просто смотреть и слушать, слушать её, её голос и смех. Да и разве нужно было что-то ещё? Она подошла, села рядом, обняла его за плечи. – Ты хочешь,чтобы я нарисовала такой закат? – спросила она, всё ещё глядя не на него, а вдаль. – Конечно, хочу, – ответил он, улыбаясь.
|